Есть такое место
«Тот, кто родился и вырос в Москве, знает, что времени нет, есть только место. Однако, переселившись в Лондон, понимаешь, что места тоже мало», – пишет мой друг Зиновий Зиник. После переселения в Лондон он оказался в Москве только в 1988 году. Мы шли тогда по Петровке, остановились у светофора. Зиник оглядывался по сторонам и чему-то, казалось, удивлялся. «Слушай, – сказал он вдруг, – а Москва – красивый город. Похож на Париж…» Он задумался, пытаясь определить разницу. «Только после бомбежки».
Это как с языками. Есть известное выражение: «тот, кто знает один язык, не знает ни одного». Когда мы начали выезжать за пределы страны, стало ясно, что Москва не просто город, а город, не похожий на другие города. Ценностью стала именно эта непохожесть.
Стоят в метро группы туристов, смотрят по сторонам. И при этом сами становятся потешным зрелищем для проходящих мимо москвичей. Так римляне в XVIII веке, удивляясь, глядели на путешественников-англичан: приезжают смотреть развалины – вот идиоты!
Один совсем случайный человек попросил провести его по Москве. Американец китайского происхождения, он выбрал себе занятную профессию: писать путеводители. Объездил весь мир, не бывал только в нескольких странах, например, в России. И вот приехал.
Мы шли от реки, и я готовил ему Василия Блаженного как праздничный торт-сюрприз, но китаец только вежливо поинтересовался, из чего сделаны купола. Прошли мимо храма, вышли на площадь. Мой спутник замедлил шаг и сразу отстал. Я обернулся: он стоял, ошеломленно озираясь.
– Это невероятно, – сказал он, – такого нет нигде.
У города есть свой язык, даже множество языков, но какие-то из них – шифрованные. Мы безусловно слышим (видим) его речь, но как бы не впускаем в сознание. Эти сообщения воспринимаются безотчетно, как ультразвуки, которых мы, якобы, не слышим.
Образ города возникает в ощущении его особого воздуха, его пространства. И здесь есть особые сложности. Для пространственных впечатлений нет специальных наименований, как нет их и для запахов. Это не значит, что у нас нет особых органов, приспособленных для «чувства пространства», оно еще не атавизм.
Пространство – родной язык города. Оно сразу заявляет свою волю, и ее нельзя не почувствовать. Исторический город образует пространственный иероглиф, не вполне совпадающий с сегодняшней топографией: помнит то, чего уже не существует.
Но у Москвы несколько масштабных сеток, и мысли о ней разъезжаются как на льду: при всей ощутимой мощи ее силового поля она не складывается в отчетливый и внятный сознанию пространственный знак. Новый город реагирует на старый, как живой организм на неорганические включения: обволакивает и пытается рассосать. Недаром в фильмах Москву все чаще показывают сверху, и там она похожа на фосфоресцирующие кольца гигантского спрута.
И все же не иссякает в Москве запас покоя. Здешнее пространство по своему начальному характеру – спокойное, ненапряженное. Напирают окраины, ускоряется жизнь, а внутри Садового кольца все равно какая-то мягкая сетка, и катишься по ней как мячик по гамаку. Как головка сыра внутри авоськи. (Катаешься, короче, как сыр в масле.)
Я очень рад, что всю жизнь живу в городе с непараллельными улицами, каждая из которых изгибается на свой манер. Мне кажется, что это как-то влияет на мое сознание.
Может, это не один город, а несколько, существующих один внутри другого наподобие матрешки. И по тому же негласному правилу входят друг в друга разнопородные малые пространства Москвы. Двор всеми силами не подчиняется архитектурным указаниям улицы: там своя жизнь, более вольготная и не вполне городская. Самочинно, неостановимо растет естественная «среда» – почти бесхозная и безродная, почти безымянная. Вечные времянки. Стихийная, низовая архитектура иногда выползает на улицу и исподтишка пытается подчинить себе ближайший городской участок.
На какую-нибудь Ольховскую улицу и сейчас заходишь, как в другой полуслободской мир. Домики лепятся к домам, сараи – к домикам, гаражи – к сараям. Тянутся вверх ничейные голубятни. Ничейные собаки поднимаются с асфальта и сердито лают на чужака. Люди, стоящие редкими небольшими кучками, поворачивают головы и провожают тебя внимательными взглядами: чужой пришел.
Эту среду замечательно чувствует художник Александр Бродский, ее исчезающий облик и ностальгический тон получают какой-то новый смысл в его работах. Но лучшие инсталляции Бродского сделаны как раз не Бродским, а самой этой средой. Они выросли как грибы, и стоят кое-где в московских дворах, в подмосковных поселках – неузнанные, неоцененные. Но авторство Бродского как-то распространяется и на них. Он позволил нам их увидеть.
А где, собственно, центр Москвы? Уж никак не Кремль. В шестидесятые центром Москвы точно была Пушкинская площадь (Пушка), она притягивала как магнит, и туда вели все дороги. Казалось, что большой темный памятник и есть этот магнит.
Сейчас магнетизм ушел из этого места. Люди стоят, озабоченно посматривая на часы, – партнер опаздывает на деловое свидание.
На короткое время Пушкинская площадь стала нашим Гайд-парком, и трудно было пройти по ней, не ввязавшись в какую-нибудь дурацкую дискуссию. Видно, тогда и кончилась ее странная энергетика.
Поль Валери писал о воздействии архитектуры: с ней в наших глазах день становится еще более днем, море еще более морем, а ночь – ночью. Архитектура не сводится к архитектурным формам, и ее «историчность» – понятие не стилистическое. Есть какие-то пропорции площади и высоты; света и тени; шума и тишины; наполненности и пустоты. Сумма таких пропорций в правильном – пропорциональном! – соединении дает ощущение подлинности и масштаба, очень похожее на счастье.
Архитектура действительно действует на человека как погода. Для меня это проблема личного самочувствия, даже физического, и я иногда почти завидую людям, чье зрительное чувство не возмущают возмутительные вещи.
Если кто интересуется пластическим обликом нового общества, советую приглядеться к новой Манежной площади. Старую я никогда особенно не любил, но когда она исчезла, стало понятно, что весь центр Москвы держался на скрещении двух площадей с разным, так сказать, энергетическим наполнением: выпуклой и словно вздувшейся под напором подземных стихий Красной и пустоватой, немного провисшей Манежной. Которой больше нет.
Сейчас Москва стала похожа на квартиру в момент переезда: все заставлено громадными ящиками и шкафами, стоящими посреди комнаты. Еще и поэтому начинает казаться хорошей сталинская архитектура: ее делали мастера. Декор высоток отдает честь: «Так точно. Все на месте».
Характерно, что первым образцом для подражания московское начальство выбрало стиль «рюс» – самый грубый и чванливый из всех «исторических» стилей, какое-то воплощение казенщины. Как трудно привыкнуть, что перед глазами постоянно маячит какая-то обросшая стеклом и мрамором подлость. По такому исподлившемуся городу невозможно гулять, тяжело передвигаться.
«Смотри, внучка, какое здание выстроили – старинное!» – говорит внучке бабушка у Иверских ворот. Выстроенное заново «старинное» здание похоже на стенд с выставки-продажи типовых карнизов и наличников. Мертвые стены смотрят мертвыми окнами, и только слепого не пробьет озноб в этом неживом пространстве.
Какое счастье, что Пушкин был таким непоседливым (наподобие Рубинштейна) и замечен во многих московских домах. На них сейчас висят соответствующие таблички, глядишь, не снесут. Получается, что если в литературе А.С. «наше все», то в архитектуре он – «наше все, что останется».
Михаил Айзенберг
История моего москвичества
«Где родился, там и пригодился», — гласит русская пословица. Глупо оспаривать народную мудрость, многократно испытанную на людях и ограненную веками. Но как для подтверждения любого нехитрого правила существуют сложные случаи и причудливые исключения, так и мой личный опыт говорит скорее об обратном. Потому как я с трудом себе сейчас представляю, чем бы таким я мог пригодиться в Курске, каким бы мог заниматься делом, что бы понимал об искусстве и мире, если бы двадцать пять лет назад не уехал в Москву. Это не в укор и посрамление Курску сказано. Его роль в моей жизни огромна и ни с чем не сравнима. Россия, хотим мы этого или не хотим, нравится нам это или не нравится, уже шесть веков как устроена центростремительно. И столичное притяжение, основанное на сосредоточении духовных, интеллектуальных и художественных сил, а также финансовых средств, действительно, невероятной силы.
Первый раз меня привезли в Москву родители в пятилетнем возрасте. От этой поездки в памяти осталось только расплывчатое пятно из высоких домов и вечерних огней, а еще смолистый запах метро. Куда-то он потом выветрился. Позже я даже жил на подмосковной даче в Рассудово у родственников невероятно дождливым летом, кажется, 1977 года. Позже мама меня брала с собой не раз в экскурсионные поездки по бесплатным профкомовским путевкам. И, как всякий «гость столицы», я вдоволь насмотрелся на расхожие туристические места: красные площади, кремли и арбаты. А после четырнадцати лет, пользуясь льготным билетом учащегося техникума, стал приезжать в Москву каждые каникулы и изучать город самостоятельно.
Поскольку я не рожден в Москве, то у меня и нет определенного места, с которым было бы многое связано и к которому бы я прикипел навеки. И это в какой-то мере даже помогло сохранить внутреннюю независимость. Москва слишком большой город, чтобы ее можно было удержать в сознании. Даже коренные москвичи обычно знают некую ее часть, и я замечал, что только малую. Лучше приезжих, как это ни парадоксально, Москву никто не знает. Во всяком случае, так широко, но не скажу, что подробно. Мое освоение Москвы происходило не сразу, какими-то отдельными точками, потом эти точки складывались в пунктирные, затем вытянулись в непрерывные линии и сложились в отчетливые картины. Мне сперва была не очень понятна логика кругового города, его огромное О, потому что Курск – город Г-образный, а это совсем другая ментальность. Тут еще стоит отметить большую разницу в течении времени: в Курске оно одно, в Москве другое, быстрее в десять, наверно, раз.
С детства отец зачем-то учил меня именно московскому выговору, тщательно выкорчевывая принесенные с улицы южнорусские интонации и словечки. Рано отравившись книгами, музыкой, живописью и заразившись русской и мировой поэзией, я почувствовал, что мне всего этого остро не хватает в Курске. А в Москве я таскался по выставкам (помню, как стоял в длиннющей очереди на первую разрешенную выставку Дали), ходил в кинотеатр повторного фильма, где крутили мировую классику (Феллини, Тарковского, Бунюэля), прорывался к прилавкам в книжных и пластиночных магазинах, ходил по букинистам (на Кузнецкий, в Столешников, на Преображенку, на Чернышевского, на Качалова и много куда еще), просто бродил по улицам, исследуя московскую архитектуру и заглядывая во все переулки и подворотни (благо тогда не наступила эпоха огораживания, и они были открыты). Но не искусством единым жив человек, но еще и хлебом, настоящим бородинским, а не тем, который теперь за него выдается в каждом магазине, и мороженым в ГУМе, вкуснее которого не было. А еще старые пельменные и чебуречные.
В 1991 году я окончательно (хотя тогда об этом еще не знал) переехал в Москву, поступив в Литинститут, где Олеся Николаева случайно откопала мои вирши в отвалах набиравшего в том году семинар Юрия Кузнецова. Полтора года я прожил в общаге на Руставели, потом внезапно переселился к друзьям в огромную и полупустую квартиру на Знаменке, окнами выходящую на флигель дома Пашкова, стоявшего в лесах. Через дорогу, чуть наискосок, был магазин «Гилея», в нем завязались первые книгоиздательские знакомства. А дальше пошло-поехало. Я объездил чуть ли не всю Москву, развозя книги по магазинам, которых тогда еще было много. И как-то так само собой произошло постепенное и окончательное врастание в московскую жизнь. Так Москва появилась в стихах раньше Курска. Так появился московский сочинитель, до сих пор моим именем подписывающийся. Впрочем, почти до тридцати лет у меня сохранялось ощущение некоторой двойственности бытия, промежуточности, курско-московскости. Но мне тогда было важно представлять себя этаким веронцем Катуллом в Третьем Риме.
Стал ли я до конца москвичом? Не знаю, но не «омосквичился», в худшем понимании этого слова, точно. В принципе, тот, кто однажды покинул предназначенное ему судьбой место, предал родину, тот ни перед чем уже не остановится. Он может с относительной легкостью переехать куда угодно и прижиться где угодно. В Риме, в Нью-Йорке, в Иерусалиме, даже в Пекине (называю только близкие мне по духу города). Было бы зачем. Но надеюсь, такого случая мне не представится.
Максим Амелин
* «Москва и немосквичи» – цикл литературных вечеров «Культурной Инициативы» предполагает знакомство с Москвой с помощью разных оптик: поэтов, писателей, критиков и других творческих людей, как родившихся в Москве, так и приехавших в столицу из других мест.
Гости не только читают стихи, но и рассказывают о своей Москве. Вечера проходят в клубе «Дача на Покровске» и в Московском городском отделении Всероссийского общества охраны памятников истории и культуры, которые располагаются в имеющем богатые литературные традиции доме Телешова, в историческом центре Москвы, неподалеку от того места, где когда-то находился знаменитый Хитров рынок, описанный Гиляровским.
В качестве «москвичей и немосквичей» уже выступили такие столично-провинциальные пары:
Юрий Арабов (Москва) – Алексей Королев (Загорск)
Анна Аркатова (Рига) – Сергей Гандлевский (Москва)
Геннадий Каневский (Москва) – Бахыт Кенжеев (Чимкент)
Инна Кабыш (Москва) – Олег Хлебников (Ижевск)
Дмитрий Данилов (Москва) – Инга Кузнецова (пос. Черноморский, Краснодарский край)
Николай Звягинцев (пос. Вишняковские дачи, Московская область – Игорь Иртеньев (Москва)
Евгений Бунимович (Москва) – Анатолий Найман (Санкт-Петербург)
Михаил Нилин (Москва) – Андрей Черкасов (Челябинск)
Игорь Караулов (Москва) – Сергей Круглов (Красноярск)
Непременная составляющая цикла – эссе о Москве, которые герои вечера готовят заранее.
Айзенберг, Москва и немосквичи, Амелин
23.05.2016, 5993 просмотра.