Дополнительно:

Мероприятия

Новости

Книги

Памяти Аркадия Штыпеля (14 марта 1944 — 23 октября 2024)

 

Фото Анны Голубковой				Фото Марианны Власовой

 

Ольга Балла-Гертман

«Дышит в почву и судьбу»

Сейчас думается о том, что с уходом Аркадия Штыпеля в нашей поэзии стало резко меньше света, огня, внутренней силы и внутренней свободы. Реальность всего этого он утверждал самим своим присутствием в ней.

В некрологе Аркадию Моисеевичу на  «Горьком» Валерий Шубинский говорил, что Штыпель — стремительно завоевавший в своё время московские поэтические площадки, блестящий победитель слэмов 2000-х годов (кто сейчас помнит эти слэмы?) — ушёл, в сущности, недооценённым[1]. Если и так (а вполне вероятно) — это, думается, в значительной степени связано с гипнотической, властной внешней яркостью того, что и как он делал.

Он действительно во многом воспринимался со слуха — иначе, чем глазами. С голоса сразу воспринималась — и мгновенно убеждала в себе — цельность (вторая его книга, вышедшая в поэтической серии журнала «Воздух», так и называлась: «Стихи для голоса», — в каком-то смысле все стихи Штыпеля и были для голоса. Отдельный вопрос, что совсем не для него одного). Об этой обращённости его текстов к слуху, об особенной их ясности в звучании свидетельствуют и люди, прекрасно понимающие сложную поэзию с бумажного листа, — например, Инна Булкина в рецензии на его «Однотомник» 2019 года: «…эти стихи, — писала она, — когда читаешь их глазами, кажутся сложносочинёнными, лексически затруднёнными (слова в простоте не скажет!) и — в силу бесконечно нарушаемых ритмических и рифменных ожиданий — головокружительными. Но произнесённые — они становятся совершенно другими: когда фонетические и ритмические игры выходят наружу, оказывается, что эти стихи не для ума, а для слуха, что это не тяжёлый авангард, но весёлое шаманство»[2].

Да, его надо было слышать.

(Это открывало лишь одно из измерений его поэзии — зато какое!)

Звучащий, гудящий, трубящий, он высвобождал слово из оков рутинного, обыденного смысла, возлагал повышенную нагрузку на их звуковую оболочку (да ещё и бравировал этим: «Вот слова: / их значения / не имеют значения») — это то самое, что дало когда-то  Евгении Вежлян основания назвать его стихи «одновременно „тёмными“ (семантически) и „яркими“ (образно)»[3]. Но тем самым он резко расширял смысловое поле слова, вовлекал в смысл, в активную, упорную выработку смысла то, что обыкновенно с такой интенсивностью в неё не вовлекается, заставлял звуки действовать в качестве мощного смыслообразующего элемента. Называвший себя в одном из давних уже интервью «звуковиком», Штыпель давал своей аудитории возможность (нет, тут нужно резче: ставил свою аудиторию перед необходимостью, невозможностью-не) прожить слово как телесное, чувственное событие (и даже: как телесную, чувственную авантюру). Ощутить сопротивление его материала, собственное сопротивление ему — чтобы в конце концов этому слову поверить и пойти за ним. Пойти собственными путями: Штыпель ничего не диктовал, чего в нём точно не было, это диктаторства, указаний и наставлений.

Над лужайкой огородной
лысый воздух плодородный
ходит, вылупив губу.
Он в рубашке старомодной
с гладкой запонкой в зобу —
дышит в почву и судьбу!

( «Над лужайкой»)

Холодный, влажный, блестящий от холода и влаги воздух в этих стихах чувствуется прямо ноздрями.

Одна только насыщенность лексическим разнообразием чего стоит:

Река примадонна впадает в бессточное, в нефте-
прогонное зороастрийское море.

Её же как хошь отмеряй:
от корел, от зырян ли,
скатываясь
дваждыизогнутой сигмой,
а хоть бы и дзетой
к мелеющей млеющей дельте.

Ау, черемисы-буртасы!
булгары-хузары!
двурогие пенные земли!

( «Река»)

Ну как же это не для ума, что бы ум без такого делал?

Да, Штыпель очень освежал восприятие, расковывал и высвобождал его ресурсы.

Вырывал восприятие из инерций, нарушал ожидания — стилистические, ритмические, структурные, какие угодно, — так им и надо, нашим ожиданиям.

И это ли не самая глубокая смысловая работа?

Он многое понимал о цельности человека, о взаимосвязанности — собственно, единстве в нём смыслового, звукового и телесного.

«Видимо, — писал он в „Размышлениях практикующего стихотворца“, — именно артикуляция, напряжение органов речи, возникающее даже при мысленном чтении, составляет физиологическую основу нашего стихового восприятия. Мне представляется бесспорным, что органы речи мышечно откликаются не только на интонационно-ритмические конструкции, но и на семантику произносимого. Если учесть ещё и энергию „внутреннего жеста“, то окажется, что в артикуляцию стиха вовлекается едва ли не весь наш, как говаривали в старину, „телесный состав“ «[4].

Так что то, что он делал, было ещё и работой цельности.

(И кстати о цельности: у него ведь очень сложная поэтическая генеалогия, в составе которой — элементы едва ли не взаимоисключающие: от Державина через Хлебникова до лианозовцев. И вся эта взрывчатая смесь — Державин с лианозовцами, каково? — не теряя взрывчатости, удерживалась им в многоуровневом динамическом не-равновесии — и работала на общие цели.)

Он избыточествовал — но, при всём видимом буйстве, то был отчётливо (и сложно) структурированный избыток.

Отпуская речевую стихию на свободу, освобождая её как будто даже от самого себя, субъекта высказывания, — он этой стихией с откровенной виртуозностью владел, вертел ею, как ему вздумается. Он на самом деле прекрасно всё контролировал.

Он играл — как власть имеющий.

Играя с миром — с самыми разными его элементами, от природных до культурных, — дразня его, иронизируя над ним, даже, пожалуй, бросая ему вызов, Штыпель был при этом, на самом деле, страстно, предельно серьёзен (и его веселье этого не отменяло, скорее уж напротив — способствовало этому) — без малейших соблазнов пафоса. А серьёзность его была в том, что говорил он о самом устройстве мира, движущих миром (конечно, таинственных! — и таинственность их ничуть тем самым не нарушалась) механизмов, происходящих в нём процессов. Нет, не так: он это устройство показывал. Давал пережить как собственный чувственный опыт.

машина времени
махину времени
пере-
ламывает
пере-
малывает
пере-
жёвывает
да отплё-
вывает

боязливый стой в сторонке
вона ходят рычаги
кривошипы шестерёнки
шатуны шары гребёнки
вспышки вольтовой дуги
руки-ноги береги…

(„машина времени…“)

Кажется, нечто подобное он делал и как переводчик: Шекспир в своих сонетах, свободный от академичных условностей и архаизмов, говорил у него как наш современник („Вот мир! Его б я бросил, не скорбя. / Но на кого оставлю я — тебя?“), Пушкин изъяснялся живым, энергичным языком своего воображаемого — создаваемого Штыпелем — украинского современника:

Мороз i сонце — дивна днина!
Iще ти сниш, моя перлино, —
Тож не забарюйсь, не годи,
Прокинсь: пiд звiд Гiперборею
Ясновельможною зорею,
Зорею пiвночi зiйди!

Да, он менялся — даже в то стремительное время, когда одна за другой стали выходить его книги (а первую он издал — в пятьдесят восемь!), он умел быть очень разным. Но одно точно оставалось неизменным — и создавало основу всем его переменам, и стимулировало их: обилие внутреннего движения и жара.

В Штыпеле была огромная, размашистая витальная сила демиургического масштаба. Он как будто попал не в своё время: люди с такой энергией обыкновенно рождаются на переломах эпох, во времена больших переворотов, когда многое надо начинать заново.

Что-то было в его личности, в стиле его поэтического поведения от большого и уверенного обещания.

Оно даже и исполнилось — в нём самом.

И чего в нём, дожившем до прекрасного плодотворного возраста восьмидесяти лет, точно не было (в стихах — во всяком случае), это старческого угасания, смирения, уныния, усталости: молодая дерзость, даже — молодой авантюризм. Огонь.

Он был человеком огня и воздуха. Жаркого земного — и высокого стратосферного воздуха.

Внутренняя сила и свобода, которые он принёс в поэзию и в неотделимую от неё жизнь, — теперь уже навсегда с нами.

 

Данил Файзов

„…медная пряжка, в полоску тельняшка, глаз огоньки“

Есть очень простые вещи. Ну как там, мойте руки перед едой, чистите по утрам полуботинки, не рифмуйте ботинки с зубной пастой. Из этих простых истин одна, проще некуда — увидел Штыпеля и обрадовался — теперь не существует.

Уж три года как я понял, что никогда больше не увижу Аркадия. Надежда скромная была, может, где-то  на каких-то сопредельных территориях, однако, она не оправдалась.

Маша Галина, верная подруга Аркадия, называла его „старый пень“. Трогательно очень, на их взаимную нежность всегда было тепло смотреть. Он и был пнём, но в том смысле, что дерево — оно, полноценное, подвержено ветрам, ураганам, паразитам и так далее. А пень Аркадий — это крепость, его не сдвинешь. Можно пробовать выкорчевать, но там такие корни!

Кстати, даже и физически. Помнится один из множества различных эпизодов. После вечера в клубе „ПирОГИ на Никольской“ было скромное застолье. Застолья литературные бывают разными, некоторые такие, что мёд-пиво рекой, а иные попроще, нищебродские. И один замечательный совершенно прозаик не поделил с сыном замечательного совершенно поэта какую-то мелочь, пирожок, если мне через двадцать лет не изменяет память, с капустой. Два вполне себе здоровых мужика сцепились в яростной схватке за этот пирожок, и быть бы крови, но между ними встал Аркадий Моисеевич, который обоих был ниже на полторы головы. Но он так крепко стоял на ногах, что его решимость не позволила состояться мордобою, за который всем сторонам было бы потом стыдно.

По поводу литературных застолий — однажды Сергей Чупринин сказал (эх, не сбылось пророчество): будет ли в Москве хоть одно значимое литературное мероприятие, где я не увижу две эти парочки. Это он про нас с Юрой Цветковым и Аркадия с Машей. Мы почти всегда оказывались за одним столиком, который по каким-то причинам постоянно становился „точкой силы“, местом, куда подойдут практически все.

Штыпель — один из игроков легендарной команды „Сборная толстых журналов“, в просторечии — „толстожуры“. На безумный и, казалось бы, отчаянный проект — „Открытый командный чемпионат Москвы по поэзии“ в 2005 году — мы предложили собраться команде, которая представит „толстые журналы“. Виктор Коваль, Ольга Иванова, Александр Левин, Владимир Строчков, Аркадий Штыпель. В живых теперь только двое из той великой команды, которая дошла до финала, не проигрывая в артистизме ни молодым, которым велено быть бодрыми, но вот нет, ни матёрым мастерам поэтической сцены «осумбезовцам». Помню расстройство некоторых их соперников, но это было настолько совершенно, ярко, остроумно и неподдельно, что переполненные залы безоговорочно отдавали им победу.

С Аркадием и Машей я познакомился благодаря Даниле Давыдову на заре нашей культуртрегерской деятельности, в 2004 году. Первое, но прекрасно, что только первое, впечатление — какая колоритная пара. Уже очень скоро они оба становятся неотъемлемой частью моей жизни, и своими книгами, и своими выступлениями, и просто как люди, с которыми безумно интересно! В 2005 году я оказался ведущим «Слэма на развалинах» — клуб «Билингва» отстраивался после пожара, фактически там были только стены и фрагменты крыши, горы строительного мусора и шаткие ко́злы в качестве сцены. В этот же момент в  «Клубе на Брестской» проходил «Фестиваль голосового стиха», так что почти никого из мастеров эстрадного художественного слова не было, в итоге среди лидеров оказались (ярко выступившие, кстати) Александр Скидан и Дмитрий Кузьмин. Вокруг ходила специально ангажированная труппа «Огненные люди» (после пожара же!), огневики вертели факелами, выдыхали в сумерках пламя. Красиво было. И тут добрался с Брестской Моисеевич. И прохрипел, и проревел, и в отголосках пламени его трубка заряжала всех ароматом неукротимого вишнёвого табака. Наверное, не надо называть имя победителя, правда?

Его колоритная внешность многое ему позволяла. Глядя на Аркадия, невозможно было не испытать симпатию, о чём не раз рассказывала Маша Галина. Приедут они куда-нибудь, в место красивое и славное. А тут — свадьба. Оглянуться Маша не успеет, а тут и со стороны невесты Моисеевичу котлетку принесли, и со стороны жениха чарку!

Что касается сценичности. Сводить то, что в поэзии делал Аркадий Штыпель, только к кричалкам и слэмовым сопелкам — это примерно такая же несуразица, что и Бродского свести к использованию анжамбемана — сам дураком окажешься. Он не чурался этих игр, и когда представлялась возможность — участвовал в них. Но его постоянная работа с языком, глубокая и насыщенная, очень ярко проявившаяся в его переводческой деятельности, она значительно тоньше. Помню, делился со мной, и, думаю, не только со мной, сложностями перевода лермонтовского «Паруса». Парус-то на украинском — среднего рода, ветрило. А рифма-то у Лермонтова мужская! Но справился, и вышло просто потрясающе. Как и с Пушкиным: «Мороз i сонце — дивна днина!»

Как фонетик, он был из своих современников ближе всего, как мне кажется, к Виктору Ковалю. Его текст звучал и гремел от повторов то звонких, то глухих, то взрывных согласных, он был именно что звучарным, и, что важно, оставался таким же звучарным на бумаге, его читать «вкусно»!

К моменту акмэ Штыпеля, к началу 2000-х, возобладало мнение, что поэты не умеют читать свои стихи, исключительно бубнят своё занудство и слушать их невозможно, уж лучше пусть «профессиональные чтецы» их озвучат. Тем, кто придумал и транслировал эту чушь, уши бы оборвать. Уже выступал со своим Бикапо Герман Виноградов, ещё с конца 1980-х делал практически рэп исключительных поэтических достоинств вышеупомянутый Виктор Коваль, уже распела свои тексты волшебная Дина Гатина, Дима Строцев начал танцевать свои стихи, Саша Дельфинов даже успел уехать в Германию, но до того взрывал площадки московских клубов, уже подошли яростные и не боящиеся авторитетов «осумбезы» с их фронтменом Андреем Родионовым, можно назвать ещё много имён. Начало 2000-х стало концом иллюзий для многих — не нужна никому особенно, за исключением узкого круга, поэтическая деятельность. Надо — заинтересовать!

Штыпель заинтересовал. И, я верю, не перестанет интересовать.

А я буду вспоминать десятки городов, в которых мы были вместе, десятки площадок, на которых мы вместе выступали. И те шуточные кричалки, которые Аркадий с Машей озвучил на нашей свадьбе, дурацкие в хорошем смысле слова, задорные и смешные. Его папаху и жилетки, его трубку и мудрый взгляд. И его стихи, не потому что они стихи для голоса, а потому что:

У мирозданья продувка-протяжка, скрипы, зевки,
медная пряжка, в полоску тельняшка, глаз огоньки.

У мирозданья одышка, отрыжка, неровная стриж-
-ка,
красная ряшка, коньячная фляжка, пенсионная книж-
ка!
У мирозданья железных очков позеленевшая дуж-
-ка,
а по карманам табачная мелкая крош-
ка!
У мирозданья
склеротическая бляш-
-ка,
сырая подмыш-
-ка,
в спину дышит кондраш-
ка!
... .. .. .. .. .. .. .. .. .. .. .. .. ..
У мирозданья высокие стропила,
все ночи, полные огня —
хва-
тается за лёгкие перила
… и плачет, уходя.

( «У мирозданья»)

Прочтите это стихотворение вслух перед зеркалом. Только не паясничайте, тогда ничего хорошего не выйдет. Прочтите искренне.

 

Михаил Бутов

Спиричуэл

Как часто бывает с людьми, которые стали мне дороги, совершенно не помню, когда именно я со Штыпелем и Машей Галиной познакомился, после чего мы начали весьма тесно общаться. Но точно помню, когда (вернее, где, поскольку год всё равно забыл, начало двухтысячных) впервые обратил на Штыпеля внимание. Это был вечер «Нового мира» в существовавшем тогда ещё в Газетном переулке «FAQ-кафе». Занятно, что кафе это принадлежало одному из основателей компании ABBY Lingvo (в кафе Давид Ян стоял за барной стойкой и наливал посетителям пиво), и компания как раз тогда разворачивала гигантский айтишно-лингвистический проект по созданию программ-универсальных переводчиков «через смысл». А вот именно сегодня, буквально в эти недели всё это «лингвистическое» направление полностью закрылось (в связи с чем и раздутый скандал с увольнением преимущественно российских программистов), окончательно проиграв «статистическим» обучающимся языковым моделям, Штыпель таким образом получился (в моей перспективе) синхронен большой (и проигравшей) лингвистической программе по поиску смысла. Наверное, это что-нибудь  значит.

Штыпель, как и пристойно поэту, был прекрасный классический бездельник (и это, в чём с каждым днём убеждаешься всё сильнее, правильный выбор). Понимал, что большинство вещей (да практически все), вообще не заслуживают движений. Сидел, покуривал трубочку (пару я ему подарил — вот, мне есть чем гордиться), пока стихи пописывались или переводились, ходил в магазин, иногда что-то  мастерил по хозяйству. Вечерами посещал поэтические вечера. Или принимал гостей. Как-то эта жизнь удачно получалась. В его обобщающему «Однотомнике», вышедшем к семидесятипятилетию (2019), сто семьдесят девять стихотворений (это без переводов).

Никто, по-моему, даже из близких друзей, не обращался у нему Аркадий. Все — Аркадий Моисеич. Ему это шло. Маша называла его «старый пень». И это ему шло. Как папаха, берет, клетчатые штаны.

Трудно было вообразить себе способ со Штыпелем поругаться и рассориться (ну, понятно, в рамках действий, совместимых с человеческим достоинством). Маша, конечно, умела — очень ненадолго. Штыпель мог показаться излишне податливым и пугающимся конфликта, хотя на самом деле способен был держать себя достаточно жёстко. Но он имел мудрую отрешённость от человеческих проявлений — однако не равнодушную, как обычно бывает, а добродушную. Таких людей мало. Мудрость и добродушие, конечно, очень соответствовали его облику.

Чувство стиля для иронической (тогда ещё) в общем эпохи, установившейся в российских условиях, подсказывало, что осознание своих творческих достоинств следует скорее утаить, а не выпячивать. Штыпель вообще не выглядел как «серьёзный» на данный момент поэт (что не означает, что прямо никто совсем его таковым не считал). Всякой важности он бежал. Он был очень далёк от стандартного пережевывания травмы, патентованных трагедий, натужной рефлексии, показного претерпевания истории и постоянного отслеживания своего местоположения относительно Мандельштама, Бродского и Веры Полозковой — хотя был прекрасно осведомлен во всём, в чём современному поэту надо быть. Он даже не особо любил перемывать другим литераторам кости — хотя из комнаты, понятно, не выходил, когда такое неминуемо происходило. Он пускал слова на вольный выпас на какие-то ему известные, кропотливо разведанные луга (время-то на разведку было, первая книга вышла у него в пятьдесят восемь лет) — и с любопытством наблюдал, что там с ними происходит. Вообще Штыпель умел как-то  особенно ловко плавать между разными способами творческого существования — классическим модернистским, которое его, конечно, сформировало, поскольку другого не было, и нынешним, где просто так никто никому не нужен, разыскивать свечу под горшком никто не станет, присутствие важнее делания и прежде всего присутствия надо добиться. Счастливая органика не требовала тут от Штыпеля усилий, разве что из дома выйти, он как-то  заранее был везде принят и везде пребывал, быстро сделавшись для московского поэтического сообщества фигурой вполне иконической. Так же без усилий он многое обращал себе на пользу. Вот он был поэт авангарда, конечно, по духу, а тут, казалось бы, по определению требуется трибуна, с которой провозглашённое искусство могло бы менять действительность. Между тем известно уже, что действительность меняться не желает. Штыпель ходил на слэмы, которые как раз пародия такой трибуны, и побеждал на поэтическом ристалище, повергая соперников стихотворением про карантин для инопланетян. Между тем стихи его в целом не рассчитаны на экстатическое проговаривание под удары в шаманский бубен, они вполне себе живут на бумаге. Штыпель, впрочем, во всё это не играл, а очень даже с удовольствием проживал, ему нравилось.

Все эти развлечения хороши, когда главное сложилось. Сегодня он в бубен этого мира, увы, уже не ударит, а вот книгу открыть мы по-прежнему можем. И убедиться, что стихи превосходны. В них самозарождающиеся ритмы, любовь к форме, подлинная бодрость духа (надеюсь, эти слова уже очистились от физкультурных аллюзий и их можно снова употреблять), нет предзаданности, а есть отважная готовность оказаться неизвестно где, и есть радостное удивление результатом. Читать книги Штыпеля насквозь не скучно. И понятно — чего ради.

Про его переводы — особенно русских стихов на украинский — и без меня напишут, но я, украинского подробно не зная, слышал, как он их читал — «Белеет парус одинокий» и т. д. — и звучали они потрясающе. Украина была для него родиной.

Человек исчезает — на его месте в мире остаётся дыра, и залатать её нечем. Если это — в твоём мире — маленькая дыра, можно как-то  писать её контуры, что ли. А если большая — как её вообще изобразишь?

О смерти друзей, знакомых, просто важных для тебя, хотя и не близких людей узнаёшь ну пока ещё, ладно, не всякий день — каждую неделю. И вот уже то и дело ловишь себя на мысли: так ведь и очередное «новое время“ считай вымыло из них бытие (это не в пользу времени), почти все они стали окружающей существенности как бы заранее иноприродны, уже не предполагалось в ней для них ни воздуха, ни пространства. А вот про Штыпеля я такого сказать не могу — а ведь и возраст, и не было никакого подленького соглашательства с действительностью. И все равно — ощущение, будто везде он был бы при своём поэтическом деле, и всюду определилось бы для него его словесное и человеческое место.

ты плыл волну разбивая
подныривая под волну
и тысяча солнц качалась
вокруг твоей головы

но этого больше не будет
ни с кем никогда и нигде
нет-нет это будет
со всяким всегда и везде

<…>

со всяким всегда и везде

(Спиричуэл»)


Дмитрий Веденяпин

Сейчас таких не делают

У Аркадия Штыпеля был тончайший поэтический слух. Вот его короткое стихотворение:

* * *

в подлеске россыпь мухоморов
настырно лезет в объектив
мне по душе их наглый норов
их ядовитый коллектив

и кто при ветреной погоде
и впрямь как бы живой
жестикулируя на огороде
молчит мочальной головой

По-моему, надо быть совсем невосприимчивым к стихам, чтобы не восхититься этим «ядовитым коллективом» и этим удивительным и таким точным «жестикулируя», да и всем стихотворением в целом.

Аркадий умел быть абсолютно современным и в стихах, и в умении носить экстравагантные вещи (кто может забыть его прекрасную папаху?) и в то же время каким-то замечательно старомодным, каким-то классическим что ли. Сейчас таких не делают. Его лицо, голос, манера говорить, его благородная расположенность к окружающим независимо от их возраста, статуса, известности и проч. меня восхищали. В его присутствии всегда становилось спокойнее.

Последние годы мы жили далеко друг от друга. Но я знал, что Аркадий есть — это утешало. Хорошо, что у нас остались стихи. Светлая память!

 

Анна Голубкова

Незабвенный Штыпель

Аркадий Штыпель абсолютно прекрасен. Написать «был» у меня просто рука не поднимается. В нём настолько много жизни и какой-то удивительной молодой энергии, что сама мысль о смерти кажется к нему абсолютно неприменимой. Седые волосы, трубка и проницательный взгляд, с терпеливым вниманием наблюдающий за разнообразными перипетиями литературной жизни прошедших двух десятилетий, — вот что вспоминается в первую очередь.

К другим поэтам Аркадий был одновременно строг и снисходителен, хорошо понимая счастливую тяжесть непростого поэтического труда. Для него, на мой взгляд, в поэзии важнее был не столько результат, сколько само стремление к постоянному преодолению границ и выходу за пределы собственных возможностей. И за одно это стремление он мог простить какие-то иные несовершенства. Ещё Аркадий всегда готов был учиться, даже у поэтов младшего поколения. И это тоже явный признак его непреходящей внутренней молодости.

Больше всего, как мне кажется, он любил Марию Галину, литературу и Украину (порядок произвольный). Причём литература не замыкалась у него в рамках какого-то одного национального языка, а преодолевала границы и становилась всемирной. Недаром в 2021 году вышла книга переводов сонетов Шекспира на русский язык — результат его многолетнего упорного труда. И этот перевод оказался очень удачным и точным, дающим возможность по-новому посмотреть на известные уже много веков тексты. Вероятно, Аркадий Штыпель считал, что поэзия может существовать на разных языках одновременно, и это сосуществование только обогащает и поэтов, и читателей. Однако при всей видимой мягкости позиция по ключевым вопросам нашего времени у него была вполне жёсткая и непоколебимая. И этому у него, безусловно, нам всем стоит поучиться.

 

Николай Звягинцев

«Эти слова ни о ком. Подкатил трамвай. — Давай не пойдем в кино. — Давай»

Аркадий и Маша, всегда вместе, в облаке трубочного табака. С тех пор, как я их впервые увидел — в ноябре 1989-го, в доме Ольги Чугай — это было маркером, знаком для своих в любом месте, где можно курить и читать стихи: пахнет ли вишнёвым табаком? Мелькают ли в толпе короткая стрижка и седая львиная грива рядом? Значит, пришёл правильно.

Дед с трубкой, дед в папахе, дед в берете с помпоном, он как будто не менялся, а для меня всегда был воплощением концентрированной молодости — заметнее, интереснее, круче, громче многих вокруг, младше на несколько поколений.

Мне безумно жаль, что многое было мимолётно, на бегу, без должного внимания — увы, это обычная история, когда вспоминаешь тех, кому уже не можешь ответить, возразить, улыбнуться в ответ. Как с родителями, увы, а воспоминания об Аркадии — они у меня как будто детские. Вот однажды, давно, на фестивале в Калининграде, прогулялись маленькой компанией по городу (домики Амалиенау, помните ли вы нас), заглянули в зоопарк (тесные вольеры, внимательные глаза), а потом поехали на море, в Зеленоградск — пасмурно, волны, Аркадий наблюдает с берега, попыхивая трубкой, как резвится в воде его мелкота. Разве что мороженого не было, был коньяк. Мы больше не пьём коньяк.

А потом вернулись в город, пришли в библиотеку на чтения, и Аркадий зажёг.

 

Геннадий Каневский

Гражданин дня

Наверняка, если есть какое-то посмертие (я не уверен, а всё же) — то и сейчас в нём так: человек не крупный ростом и дородством, но ещё до того, как начинает говорить — как-то  так по-особенному улыбается, как-то  так в нём всё гармонично, выражаясь старыми словесами — ладно, что все оборачиваются в его сторону. Хочется что-то  ему подарить, что-то  спросить — просто услышать голос. Встретиться с ним — уже там — тоже хочется.
Это при том, что дело вовсе не в благостности. Какой-то умильности не было. Когда надо — мог и отбрить. И общение прекратить. Весь секрет — именно в этом «когда надо». Жизненная гармония — не в обтекаемости, не в избегании эксцессов — в их точном и осознанном распределении.

Аркадий. Иногда — Аркадий Моисеевич. Мусийович — на украинском. Просто Штыпель — тоже не обидно, потому что и фамилия сама по себе звучит открыто и с чуть заметной усмешкой. Такой пастух слов из пастушеской страны.

Заходишь в их с Машей ещё московскую квартиру (а радость при общении с этой парой, да и просто при взгляде на них, испытывали практически все) — на первом этаже близ Дарвиновского музея — попадаешь в музей: резная мебель, закарпатская керамика, рушники, вышиванки, цветное стекло. Хозяйские настойки. Хозяйские же трубки — курить их любил и умел. Несколько беретов — любимый головной убор. Цветные жилеты. Впору подумать, что тут старосветские помещики проживают, будят друг друга ночью попробовать грибков или вишневого узвару, и прочее этнографическое умиление. Если бы не два рабочих компьютера, и тот, что принадлежит Штыпелю — особенно окружён словарями, литературоведческими монографиями, журналами.

Писавший с юности, но поздно начавший публиковаться, бунтарь и борец за справедливость. Насколько я помню, первая его поэтическая публикация была в знаменитой московской антологии «Граждане ночи» (1990).

Это ещё не более поздний Штыпель, со  «Стихами для голоса», благодаря которым с полпинка выигрывались поэтические слэмы, перемежаемыми виршами философскими, если можно так сказать — ясно-метафизическими. С практически открытым нам в его русских переводах Диланом Томасом. С переоткрытыми сонетами Шекспира — всем их корпусом.

Но всё это уже проступает уже здесь в его насыщенной благородно-ремесленной манере сочетания слов — чтобы оттеняли одно другое как кристаллы. В натурфилософичности мифа, изображённого его пером:

* * *

Чуть распогодилось,
уж на холсте примитивиста Иов
Всевышнему грозит и угрожает
всей свежевыбеленной бородой,
глаз кровью, соком язв, ляпис-лазурью,
чернеющей над зачумлённым трупом;
вестник
кнаружи ребрами уже слетает;
стража
ужасна множеством своих локтей и копий;
и чуден Дом, где вместо потолков
средневековые барашки облаков:

день; камень.

Родословие Штыпеля принято возводить к футуристам, иные прямо называли его последним из ныне пишущих таковых. Литературоведы ещё много напишут о нём. Мне же пока видится иное: как будто он начал с той точки, где остановился — в лучших своих текстах — Семён Кирсанов, и при этом пошёл гораздо, гораздо дальше, вбирая попутно и постконструктивизм, и приёмы экспрессионистов. Не было лишь текстовой вялости, отсутствия движения, декаданса в худшем смысле.

Хочется, чтобы новый путь его был лёгким.

А мы будем помнить.

 

Виталий Пуханов

Будущие встречи

Редко пишу поминальные слова. Избегаю. Наверное, потому, что не хочу, не могу прощаться. Аркадий был одним из очень немногих, о ком с радостным сердцем можно сказать: прекрасный человек.

Мы виделись достаточно часто, и я не могу не чувствовать Аркадия близким человеком, хоть разговаривали мы мало. Аркадий больше слушал, почти ничего не рассказывал о себе, не рассказывал себя, как это принято у поэтов. В нём больше говорили глаза, улыбка, он разговаривал лицом, разговаривал походкой, и даже когда просто одиноко стоял, ожидая Машу, всё в нём говорило.

Аркадий старался держаться незаметно, но всегда оказывался в центре, на нём будто держалось пространство, атмосфера литературного события. Он был ярким поэтом, но ничего не делал для своего продвижения. Участвовал в чтениях как бы за компанию, казалось, успех ему не интересен. Ему была живо интересна поэзия, другие поэты.
Мы познакомились, когда Аркадий был примерно моих сегодняшних лет. Это когда ты уже на четыре года старше Бродского и на два года старше Данте. С возрастом начинаешь чувствовать то, что назвал бы «сопротивлением поэзии». Суетных стимулов писать стихи почти не остаётся, продолжать непросто, необходима более сложная мотивация, определить которую, не впадая в стыдный пафос, нельзя.

Опыты перевода последних лет у Аркадия великолепны. Переводить Шекспира сегодня — как проповедовать камням, чтобы камни ответили «аминь». Его перевод Ахматовой «Не с теми я, кто бросил землю…» — достойная попытка защитить честь русской поэтессы в эпоху отмены, очистив русский язык через украинский.

Аркадий не был отмечен заметными поэтическими наградами. Но чем дальше живу, тем яснее понимаю, что высшая награда для поэта — долгая жизнь на земле и добрая память потом. До встречи, Аркадий!

 

Евгения Риц

«старый, чёрный, золотой»

С Аркадием Штыпелем я познакомилась на первом фестивале «Стрелка» в Нижнем Новгороде. Наверное, это был 2005 год. Стихов его я почти не знала тогда, но о том, что Аркадий — последний футурист — именно так, а не наследник футуристов, как о нём говорят обычно — слышала. И разумеется, тогда этому поверила — он был очень красивый, взрослой артистической красотой, которая так и не потускнеет (и мне кажется, осознавал эту красоту и носил её с чистой, непосредственной радостью, что вот, она есть) и очень яркий, и в том, как он читал — очень энергично, очень витально — был искрящийся хулиганский дух жёлтой кофты. Это была сама витальность, и так оно и оставалось, и это банально и небанально, что невозможно поверить: этот человек, воплощающий дух жизни, теперь не живёт.

У мирозданья продувка-протяжка, скрипы, зевки,
медная пряжка, в полоску тельняшка, глаз огоньки.
У мирозданья одышка, отрыжка, неровная стриж-
-ка,
красная ряшка, коньячная фляжка, пенсионная книж-
ка!
У мирозданья железных очков позеленевшая дуж-
-ка,
а по карманам табачная мелкая крош-
ка!

( «У мирозданья»)

Мне кажется, это стихотворение Аркадий читал тогда, стихотворение-автопортрет, и так тогда и виделось, что вот он, человек-мироздание, человек-человек.

Разумеется, потом оказалось, что как человек всегда больше образа — здесь, выходит, и мироздание больше самого себя, так и поэт всегда больше сложившегося представления о нём, даже самого справедливо восхищённого представления. Стихи Аркадия Штыпеля — нечто большее, чем финальный извод футуризма. Сейчас я сомневаюсь, есть ли в них футуризм вообще — может быть, эта яркость застила нам глаза, а на самом деле они куда больше встроены уже в зрелый двадцатый век с его суховатым мужеством словесных и образных игр. А о футуризме заставляет вспоминает отчаянная смелость, безоглядный подчас эксперимент, как например, в  «перечнях стихов», где стихотворение оказывается содержанием ненаписанной поэтической книги, и в этом — и усмешка, вполне постмодернистская, и сожаление о несбывшемся, и радость, что сколько бы ни сбылось, это несбывшееся всегда есть, то есть его нет.

13. «старый, чёрный, золотой
14. «за горизонтом начинался Юг

( «Четыре книги)

Да, если первое впечатление от стихов Аркадия Штыпеля — радость, то второе и каждое последующее — даже от тех же самых стихов — стойкость, потому что радость это — в невозможных для неё условиях ежедневной человеческой жизни. И даже знаменитое стихотворение про ремонт, если его не слышать в искрящейся-задымленной атмосфере поэтического фестиваля, а читать глазами, оказывается, не столько смешное, сколько очень и очень задумчивое. И если наследие здесь — то прежде всего „Лианозовской школы“, где чем веселее, тем страшнее, потому что — тем обычнее, и это и есть — самое необыкновенное. И совсем уже высок этот градус бытового и бытийного мужества в последней книге Аркадия Штыпеля — „Восьмистишиях“, таких изящных и беспощадных, вышедших, кажется, точно в день смерти автора. Невыносимую, безжалостную к себе и миру трезвость, когда всё уже знаешь и понимаешь.

* * *

сонной тетерей
ляг на бочок
серый волчок
в вене катетер

вене не больно
луч маячок
тень безглагольна
ляг и молчок

Году, наверное, в 2009 в Нижнем Новгороде был поэтический вечер Марии Галиной и Аркадия Штыпеля. То есть, разумеется, это был не вечер, и потом мы гуляли, потом пошли в гости, это был очень хороший майский день, и всё цвело одновременно, и вишня, и сирень, а не по очереди, как это обычно бывает. И мы с Димой [Зерновым] рассказывали Маше и Аркадию, что у нас котик старенький, болеет (потом оказалось, что это была ещё не старость), и они тоже рассказывали про своего котика Беню, и я спросила: „Но он ведь не старый? Ему не десять лет?“, и в этот момент почувствовала, как Маша и Аркадий нас жалеют. А теперь котиков нет.

и этого больше не будет
ни с кем никогда и нигде
нет-нет это будет, будет
со всяким всегда и везде

(Спиричуэл»)

 

Сергей Шабуцкий

В чатик

Хорошо, что тебе о нём я могу ничего не рассказывать — ни про масштаб, ни про значение, ни про «каким он парнем был». Ты это всё и так знаешь, можно просто обняться.

Я тебе не говорил, стеснялся сказать пошлость, что у меня он ассоциируется с Гэндальфом. Нет, не из-за бороды и трубки, подожди секунду. Ты же помнишь, что вообще-то Гэндальф — один из богов, которого отправили спасти хоть что-то  в нашем мире, но специально одели в смирительную рубашку дедушки-волшебника, чтобы уж очень не духарился. И ведь нету никакого контраста между внешним и внутренним. Никаких хрестоматийных конфликтов между плотью и духом. Рубашка сидит идеально, её шили по оооочень индивидуальному заказу. И всё-таки Огонь Анора, скажем так, просвечивает.

Тебе тоже странно читать сейчас в ленте про недооценённость и непрочитанность? Кто-то даже вспомнил школьнопрограммное «поэт для поэтов». Вот интересно, как, с их точки зрения, выглядит дооцененность и прочитанность? Регалии от министерства культуры? Бюст на родине, которая в Узбекистане? Доска «У цьому будинку жив і працював Штипель, а ви, дурні, не цінували»? Нет, понятно: когда любишь, кажется, что любишь ты один, и понимаешь ты один, и ценишь ты один. Но неужели само количество таких же единственно понимающих ни о чём не говорит?

Вообще-то я хотел написать не об этом. Я хотел тебе пожаловаться. Понимаешь, у нас есть игрушка, тряпичный новогодний гном. Он состоит преимущественно из бороды и носа. Мы его зовём Аркадием Моисеевичем и каждый год сажаем под ёлку. Ну вот как теперь?

 

Татьяна Бонч-Осмоловская

Встретимся

Казалось, Аркадий Штыпель есть всегда. С седой бородой, в кепке, с трубкой, носом в книжку или в большой бокал пива. Неизменный, как садовый гном. Гений места. Потом оказалось, что это места, собственно, нет. А Аркадий есть. Он всегда был — когда приеду в Москву, встречу их с Марией. Когда приеду во Львов на форум книгоиздателей — разумеется, встречу. Когда выйду в соцсеть. Когда открою книгу. Стихи Аркадия представлялись бесхитростными, «наивными», немного абсурдными, ломкими, развивающимися, раскрывающимися послойно, как в филлотаксисе, с улыбкой в птичьем гаме, в стрекоте кузнечиков,

Где голосуют у обочины,
загадывая чёт и нечет,
пока кузнечики стрекочут,
не то стрекочики кузнечат…

( «Ночь в летнюю сон»)

Аркадий играл словом, формой, мыслью. Он же — перевёл сонеты Шекспира. И  «Do not go gentle into that good night» Дилана Томаса — о, Аркадий не шёл добром в эту добрую ночь. Шёл по зову чести — работать, писать, переводить. Выходил на протестные митинги в Москве — помнится, репортёр сфотографировал «прикольного деда» — репортёру быстро указали имя поэта.

Прожив более пятидесяти лет в Москве, он не забывал родной украинский. Ещё в октябре 2014, когда мы проводили Украинские чтения в Сиднее, мы говорили и читали на русском, одна Марианна Киановская — на украинском, и только Аркадий Штыпель, из Москвы, из опыта проживания в русской культуре, читал свои украинские стихи. Он переводил стихи украинских поэтов на русский, а это дело сложное. Переводил русскую классику на украинский — не менее сложное, в контексте нынешней культуры отмены. Переводил, публиковал у себя в ленте. Аркадий делал то, что должно. Его основное качество, наверно — мужество. Подлинность. Ни в стихах, ни в поступках — нисколько истерики, пафоса.

А я собьюсь на пафос. В последние годы время от времени возвращаюсь к мысли, вспоминая ушедших: думая об одних, хорошо, что он (а) этого не видит, о других: пока были тут — держали небо, оно рухнуло, когда они ушли. Штыпель — один из тех, кто держит. Негромко, но нужно было знать, что он есть, что отзовётся лайком на какой-нибудь твой пост. Напишет доброе слово на день рождения. Будут они сидеть с Марией Галиной в ресторанчике у моря в Одессе, пить вино или пиво, есть раков. Напишет стихи.

Ты скажешь: кто б извлёк
из пен, из влаг
затерянный мирок,
блаженный островок,
где, страшно одинок,
линялый флаг
обвил флагшток,

где остовы фелук
и голоса медуз
плывут на юг,

где ликовал француз,

где резвый виноград
сух, розоват,
дичает вдоль оград,
чей камень ноздреват,

под пение цикад
над пеной бухт,
в тени аркад…

( «Поэма без поэта»)

 

Елена Михайлик

* * *

Аркадию Штыпелю

Через Шлях с отростками рек, через вздох, через вечер,
потихоньку шёл человек, состоящий из речи.
Пел, курил ли, голосовал — ждал машин многоосных —
всё по буковке фильтровал окружающий космос —
вроде холоден, ядовит, делит звёзды в тумане,
но завёлся в нём алфавит, что пригоден дыханью,
и отращивает слова, и моргает гортанно
огонёк посредь рукава — подвези до Фонтана.

 

Илья Кукулин

Танцуя в воздухе

Масштаб дарования Аркадия Штыпеля при жизни признавали многие критики, но его творчество и доныне остается недостаточно контекстуализированным и понятым. Сегодня, после 24 февраля 2022 года, при всей возросшей значимости поэзии и в Украине, и в Беларуси, и в российском обществе — и критикам, и читателям не до ТАКИХ стихов: летучих, играющих значениями, словно бы нарисованных молниеносным, едва заметным движением кисточки для иероглифов.

В своих критических статьях и в личном поэтическом манифесте ( «Размышления практикующего стихотворца», 1997) Штыпель периодически возвращался к мысли о том, что поэзия по принципу своего возникновения родственна драматургии, точнее — сценической реплике или монологу:

«…Никто из нас не примеряет на себя ни пушкинских бакенбард, ни лермонтовских эполет, ни ахматовской шали. Мы довольствуемся более или менее скромной ролью „Того-кто-изъясняется-таким-образом“, а если стихи сугубо лирические — „Того-кто-произносит-этот-монолог“. <…> Видимо, именно артикуляция, напряжение органов речи, возникающее даже при мысленном чтении, составляет физиологическую основу нашего стихового восприятия. Мне представляется бесспорным, что органы речи мышечно откликаются не только на интонационно-ритмические конструкции, но и на семантику произносимого. Если учесть ещё и энергию „внутреннего жеста“, то окажется, что в артикуляцию стиха вовлекается едва ли не весь наш, как говаривали в старину, „телесный состав“».

Поэзия для Штыпеля была родственна спектаклю и — шире — вообще перформансу. В поэзии для него очень важным было ощущение модуляции голоса и движения смыслов, происходящего здесь и сейчас, возможность постоянных непредвиденных, непредсказуемых изменений, как в джазовой импровизации. Эти изменения были его, штыпелевским, доказательством права человека на личную свободу — права, которое он считал необходимым не только доказывать, но и постоянно реализовывать в своем творчестве.

осень лето ли весна
тем смущенней улыбнись
что тебе давно ясна
цепь загадочных убийств

 

что какой на этот раз
из безглазых январей
точно пьяный фортинбрас
колобродит у дверей

 

(ли зима)
(улыбнись)
(как хурма)
(оглянись)

 

(не про нас)
(январей)
(лоботряс)
(фонарей)

( «Поэма без поэта»)

Видимо, поэтому Штыпеля воодушевляли различные проекты, основанные на публичном исполнении стихотворений, на перевоплощении поэтического произведения в перформанс — такие, как фестивали голосового стиха, которые регулярно проходили в Москве в рамках Биеннале поэтов (именно на одном из таких фестивалей, если я правильно помню, была сделана известная фотография Штыпеля в вышиванке — когда это ещё не стало настолько значимым политическим жестом), или поэтические слэмы, на которых он легко мог оказаться самым старшим из участников.

И поэтому же Штыпель с одобрением писал о таких — тоже недооцененных! — поэтах, как Евгений Сабуров и Андрей Черкасов: чувствовал в них родственные души. Они оба тоже очень внимательны к сдвигам смыслов «здесь и сейчас», и в этом смысле их стихи отдаленно родственны по своей природе перформансу или танцу.

Для Штыпеля поэзия была, пользуясь выражением философа Ханса Ульриха Гумбрехта, производством присутствия, возможностью максимально существовать «в моменте», здесь и сейчас. И в то же время для него каждый момент был частью долгой — и кровавой — истории. Зная английскую, украинскую и беларусскую поэзию, переводя в разные стороны (не только с английского на русский, но и, например, с беларусского на украинский), Штыпель понимал ограниченность и своего личного, и российского опыта, его не-универсальность. И в то же время он болезненно переживал разрывы в исторической традиции и замкнутость советского сознания внутри обстоятельств места и времени. (Поэтому он, кажется, был единственным критиком, кто понял, что «Семейный архив» Бориса Херсонского — это роман в стихах, то есть тоже попытка восстановить связность истории еврейской семьи поверх того, что произошло с восточноевропейским еврейством в ХХ веке.)

Тот перформанс, который практиковал Штыпель, требовал для себя открытости, «всемирных морей», возможности связи между каждой точкой во Вселенной и любой другой точкой. Мне кажется, что в своих переводах из Дилана Томаса, поразительных по своей фонетике, Штыпель хотел создать не только образ поэзии Томаса, но образ другого русскоязычного модернизма, который мог бы существовать без катастрофических разрывов, без репрессий в отношении поэтов, без ситуации, когда запрещённые книги могли составить целую огромную библиотеку, а тексты, так не ставшие книгами — библиотеку примерно такого же, если не большего объёма.

В этот едва ли не самовозгорающийся канун
Нескольких близких смертей,
Когда из всех твоих возлюбленных хотя бы один —
И он всегда узнан — не сдержит разгон
Отлетающих вместе с дыханием львов и пламён;
Из всех твоих бессмертных друзей
Кто голоса разбудил бы всей считанной персти земной
Воспрять и славу тебе пропеть —
Тот один, кто воззвал всех глубже, будет хранить покой,
Не потревожив ни одной
Из своих бесчисленных ран,
Среди лондонских, отчуждающих многомужнее горе, стен.

(Д. Томас, «Смерти и входы»)

Существование без опоры, «апофеоз беспочвенности», по выражению Льва Шестова, — были необходимы Штыпелю для того, чтобы существовать в истории и в то же время вырываться за пределы любых правил и внешних обязательств — прежде всего, мобилизационных политических нарративов.

Так! Зыркай цепче, инородец
с позорным веществом в крови,
на оголтелый хороводец
неизгладимой нелюбви.

Дыши, какой ни есть, погодой,
лови опасное тепло
с небезупречною свободой
мрачить надменное чело.

Чтоб из напутственного мрака,
из придвигающейся мги
свежели хлопья Зодиака,
грузнели тайные шаги.

( «Держа-вю»)

Такой режим существования в поэзии требует большой личной смелости. Штыпель, несомненно, был смелым человеком — с юности и до конца своих дней. Но, вероятно, верно и обратное: поэзия была для него одним из источников смелости, потому что позволяла чувствовать (скорее, чем понимать интеллектуально): что бы ни предстояло впереди и что бы ни предсказывали и ни нашёптывали стихи, это не может отменить возможность лёгкости и импровизации — сегодня. В рецензии на книгу Марии Степановой «Киреевский» Штыпель сделал важное отступление, в котором говорил не только о Степановой, но и о себе:

«…Дело здесь в том переломе исторического времени, которому мы все были свидетелями и который породил множество — миллионы — неприкаянных душ, выбитых из привычной житейской колеи в новое, в определённом смысле призрачное, эфемерно-неустойчивое существование. В смысле не столько даже прагматически-бытовом, сколько, я бы сказал — бытийственном. Вот эта массовая, глубинная, низовая интуиция ирреальности послесоветской жизни, а то и предчувствие новых сломов, видимо, и отражается, метафоризируется столь причудливым образом в стихах и прозе…»[5]

Ужасно грустно, что Штыпель умер. Но с этой грустью соединяется восхищение: в поэзии он до самого конца сохранял свою способность к молниеносному рисованию тончайшей кисточкой, к письму, где можно смешивать признания, переиначенные цитаты и сюрреалистические метафоры.

Стихи Штыпеля очень интересно интерпретировать — но ещё с ними можно просто жить, разделяя с автором чувство полноты присутствия, особенно необходимое в тёмные времена.


 Валерий Шубинский. Со всеми, всегда и везде // Горький. — 28.10.2024
 Инна Булкина. Аркадий Штыпель: Homo Ludens // Новое литературное обозрение. — 2021. — № 4 (170). — С. 323
 Книжная полка Евгении Вежлян // Новый мир. — 2007. — № 7
 Аркадий Штыпель. Размышления практикующего стихотворца: О том, как мы читаем стихи // Арион. — 1997. — № 4
 Штыпель Аркадий. С гурьбой и гуртом. — «Новый мир», 2012, № 7

СкорбимШтыпель 

17.11.2024, 655 просмотров.




Контакты
Поиск
Подписка на новости

Регистрация СМИ Эл № ФC77-75368 от 25 марта 2019
Федеральная служба по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций

© Культурная Инициатива
© оформление — Николай Звягинцев
© логотип — Ирина Максимова

Host CMS | сайт - Jaybe.ru