Дополнительно:

Мероприятия

Новости

Книги

Памяти Яна Каплинского (1941–2021)

Фото Игоря Вишневецкого

Когда я в 2000 году приехал в писательскую колонию на Готланде, чуть ли первым, кого я увидел, был высокий и красивый седой человек в очках, всё время слушавший еврейские мелодии. Он недавно узнал, что кто-то из его польских предков был выкрестом-франкистом, и это произвело на него сильное впечатление. К множеству его идентичностей прибавилась еще одна.

Эстонцев там было много. Когда Ян входил в комнату, они только что не вытягивали руки по швам и начинали декламировать его стихи. А он — шокируя всех, в том числе и свою жену — рассуждал о том, что, да, жили мы в говённой империи, но империи, а теперь мы маленькое, провинциальное, никому не нужное государство… Ну ничего, вступим в Евросоюз, снова будем в империи.

Эти рассуждения были достойны Иосифа Бродского — для своих соотечественников он и был тем же, чем Бродский для нас. Но человеком был совсем иным. Хотя с тем же налётом шестидесятнической брутальности. Помню, я спросил его про одного молодого тогда эстонского писателя. Ян ответил: «Ну, он очень талантливый… он такой… хрупкий гомосексуал… Для такого старого бабника, как я, он слишком утонченный».

Вообще говорили мы много. Он много рассказывал, например, про начальника тартуского КГБ, вызывавшего его в 1980-е на «профилактические беседы». О том, как эстонские националисты объяснили командующему тартуским гарнизоном генералу Дудаеву, что малые нации имеют право на независимость.

Ян обожал кататься на велосипеде, как и я тогда. Собственно, велосипедами, которые были в центре, регулярно пользовались только он с женой и я. Но катались не вместе.

Сын Яна был одним из разработчиков системы Linux. Желая, видимо, помочь ему, Ян оставил в готландском Центре письмо на английском языке, в котором призывал всех отказываться от Windows, созданной тоталитарной Microsoft — «I call it Microsoviet». Олег Юрьев, побывавший на Готланде через год или два, ещё застал это письмо висящим на стене и крайне удивился.

Он много раз жаловался на забвение в Эстонии русского языка (хотя сам говорил с акцентом и не без ошибок). Однажды он показал мне рассказ, написанный им по-русски, чтобы поправить язык. Когда я сделал это, он попросил меня передать рассказ в какой-нибудь русский журнал. Я исполнил просьбу, и рассказ напечатали в «Звезде». Так началась новая жизнь Каплинского, классика эстонской литературы — уже как русского писателя.

Валерий Шубинский


Получаю рассылку от автобусной фирмы, предлагающую поездку из Петербурга в Таллинн и обратно. Но никакого Таллинна и Эстонии больше не существует. Мир стал маленьким, мир сжался до прогулки на работу и домой.

А раньше можно было добраться автостопом до Ивангорода, перейти по мосту границу между мирами, сесть в такси и за несколько евроцентов добраться до клуба Ro-ro. И пить там пиво, глядя на черноту неподвижной Наровы и на огни российской стороны.

Ещё можно был приехать ранним утром в пустынный, будто заколдованный Тарту, где медленно течёт туманная и таинственная Эмайыги. А когда город проснётся, встретиться с человеком по имени Ян Каплинский, ходить с ним по мощёным улочкам среди туристов и студентов и говорить.

Ян приезжал и к нам. Тоже ходили с ним в толчее туристического центра и говорили о том, что эстонская поэзия в Европе не нужна. Что привечают её там только по инерции холодной войны, по квоте для жертв советской агрессии. Что по-настоящему её могли ценить только в России, потому что она была для неё свежим, живым, необычным словом. Как раз-таки этой самой Европой.

Ян, написавший когда-то стихи про германского вождя Верцингеторига, при Второй республике почувствовал себя подданым Российской империи, той империи, где его предков-евреев держали за чертой оседлости, предков-поляков ссылали в Киргиз-кайсацкие степи, а нынешняя Эстония принадлежала остзейским баронам. Той империи, с которой боролся его дед-социалист, сидевший в Псковской тюрьме. Письма с воли сидевшим там социал-революционерам приносил лично начальник тюрьмы. Поэтому возникла книга стихов с ятями. Медленных, погруженных в буддистско-эстонскую созерцательность. Зачарованных как Ээсти-маа.
.
В Эстонии ему было тесно, а в Европе он востребованным себя не чувствовал. Ян был нужен только в России, причем именно как европейский поэт. В маленькой Эстонии он жил вселенским.

Яну я признавался в своей любви к Эстонии, а он говорил, что многие хотят из неё уехать. Ещё он говорил о своем отце — простом сельском учителе, пропавшем в советских лагерях в 1940-м. Ян хотел издать книгу писем к отцу, которого он не помнил. В годы Первой мировой немцам не удалось собрать Эстонский легион. Немцев эстонцы не любили. А во Вторую мировую вермахт смог сделать это достаточно быстро. Хотелось бы верить, что письма Яна к отцу всё-таки дошли до адресата.

Ещё Ян был дружен с Арве Пяртом, чьи произведения с одной стороны по-восточному медитативны, с другой — по-западному строги и сдержанны, как стихи Яна, как вся эстонская земля.

Ян напоминал мне моего отца. Но был, пожалуй что, мягче. Теперь Ян Каплинский остался навсегда в исчезнувшей, как Атлантида, Эстонии.

Прощайте, Ян.

Алексей Кияница


Мы знакомы были ведь с ним скорее,
если точность тут соблюдать, заочно.
Виделись однажды в сырой Москве, и
это уж точно

получился вдруг разговор, которым
только лишь в романах бывает место;
и гордиться этаким разговором
было бы просто,

если б говоривший всегда — в стихах и
в жизни — не касался того, что сами
мы коснуться в мысленном даже взмахе,
что там словами,

не страшились из суеверья: смерти,
и всего, что вне человека, речи
трав, чешуекрылых, воды. Поверьте,
и человечий

в рифму, в ритм упругий, как мяч о воду,
труден мне язык; говорить бы надо
вот сейчас, чтобы забирало сходу,
чтобы надсада

этой неизбежно поминовенной
речи проницала б без перевода
весь вне-человеческий строй вселенной,
чтобы Природа

возглашала с нами одним наречьем.
(Впрочем, в этом только самообманы
видел он — не нашим, не человечьим
мир осиян.) И

я вошёл уже в тень вечерней рощи:
солнце опускается к окоёму.
Он ценил довольно простые вещи —
те, что другому

для работы сельской нужны, в подспорье:
кадку и топор, грабли, лемех плуга.
В нём крестьянин жил — не от маловерья
в дальнего Бога,

а от пониманья того, что точно
всех, кто под камнями, в камнях, всех пленных
времени ещё призовут к бессрочной
в новых вселенных

жизни, и всё вымершее как будто
на сознанья плёнке возникнет снова,
станет ярче — праздничней почему-то
нашего слова.

Я произнесу, хоть и никогда не
были мы на ты (впрочем, намекал он:
почему бы нет?), здесь об Иоанне
(ибо назвал он

имя мне своё при крещенье): Боже,
dona tibi requiem sempiternam,
Ioannes! — более не тревожа
празднично мерным

языком, каким в январе овеян
был приход твой в мир наш (по-над купелью
тот язык звучал).
И с каких полей он
вверх по раздолью

где стрижи, поднимется, будет слышен
и тебе, стрижу, сквозь полёт свободный
выше сосен, дюн и приморских башен?
А соприродный

нашей мысли здесь — тот живой и чистый
русский ли, эстонский (тебе подвластны
оба были) нежный во влаге лист и
свежий и ясный

после гроз весь лес, чьи стволы, чьи кроны
словно книги зыблются многозвездно,
этот очень близкий нам мир зелёный,
мир неуместный

в городе, без наших фонем и наших
интонаций пусть же звучит полнее
в зрелых колебательных книгах-чашах
в память о тебе!.. Я

вспоминаю снова о разговоре.
«Вот представьте, — он говорил тогда мне, —
вы, к примеру, Хлебников. Речь как море
бьётся о камни

правил. Вы их выбрали, вы им форму
придали, без вас их не увидали.
Создали язык как стандарт, как норму.
Это в начале

головокружительно: всё возможно.
А потом приходят к камням другие,
говорят не то чтоб неосторожно
речи такие

мол, не наш язык и поэт не знает.
Где бы были все они в корнесловий
тьме? Ведь это нами язык питает
жизнь своей крови.

Вот вы русский хвалите мой. Некрепко
я владею им. Что на вас — не знаю.
По-английски: кэп». — «То же слово: кепка».
Припоминаю,

что ещё не стал он крепчайший кофе
пить, да и без прочих напитков было
хорошо в кафе. В нём самом сквозила
мощная сила.

Мы потом стояли у светофора
на Тверском бульваре. Всё моросило,
как в Москве бывает в апреле. Скоро
нам предстояло

разойтись. Он речь продолжал — похоже
дождь препоной не был: в «полях ливонских»
(вспоминая Тютчева) день погожий
редок. В эстонских,

в русских ли стихах его даже стёртость
цвета смысл высвечивает — короче
вычерченный путь, верной мысли твёрдость.
В близости ночи,

за которой снова рассвет желанный,
стих, какой храним, как свою державу,
да воздаст Каплинскому Иоанну
память и славу.

Игорь Вишневецкий

 

Последними стихами Яна Каплинского стали автопереводы на латинский язык. Позади была слава первого поэта Эстонии и высшая литературная награда Европы — Prix Européen de Littérature, попытки писать на близкородственных, «большом» финском и «малом» выруском (языке деда по матери), а также «всемирном» английском. Наконец, переход в семьдесят лет на русский и, что почти невероятно, признание в качестве русского поэта (премия Андрея Белого).

Таков же был и диапазон странствий сквозь культуры от финно-угорского анимизма через буддизм и даосизм (тут и перевод с подлинника на эстонский «Дао дэ цзин») — к поэзии Древнего Рима, а затем — к католицизму, конфессии отца поэта, Ежи Каплинского, филолога, польского скитальца, умершего в голодном Вятлаге военной поры.

Перспективы, открывавшиеся в этих странствиях, делали смехотворными что консервативно-позитивистские, что актуально-постструктуралистские картины мира: поэт словно бы намеренно ставил на себе эксперимент, обнажая всю эфемерность общепринятых истин и ценностей и быструю исчерпаемость последних открытий и гуманистических завоеваний. Чего стоят хотя бы затёртые до дыр рассуждения о диктате языка, если можно писать великие стихи, не безупречно владея языком, на котором пишешь? А что такое слава, если можно отказаться от правительственных торжеств по случаю собственного юбилея? А актуальность, если современные реалии в мировом божественном круговороте неразличимы в своей ничтожности?

Авторская толкучка перед выходом на сцену опустевшего читательского зала поэта мало занимала: он ощущал своего читателя растворенным в пространстве и во времени. Можно сказать еще резче: он видел его в небесах.

Каплинский мечтал о стихах без слов и образов.

Воздержимся от них в эти траурные дни и мы.

In memoria æterna erit justus — вечная память.

Сергей Завьялов

 

8 августа умер Ян Каплинский, поэт, родившийся и живший в Эстонии. Но то, что создал Каплинский, давно переросло границы маленькой балтийской страны. Каплинский был известен в Европе. Может быть, чуть менее, чем того заслуживал. Но всё же поэта несколько раз номинировали на Нобелевскую премию по литературе. Около двадцати последних лет Ян Каплинский писал по-русски. И его стихи были в российском литературном пространстве посланниками европейской поэзии, открывая читателю новые горизонты, новые возможности, новый взгляд на мир. Он был переведён на множество языков, более того, он писал не только по-русски, но и на выруском диалекте эстонского языка, в старой русской орфографии, на латыни, будто пытаясь показать универсальность поэтического языка и проницаемость границ, выход поэзии за рамки национальной литературы.

Может быть, в этом есть какой-то особый смысл, что русский читатель узнал Яна Каплинского именно в последние годы. Не молодого автора, не активного гражданина, реформатора и политика. А человека, умудрённого жизнью, ищущего в ней не сиюминутное, но вечное. Русская литература получила сформировавшегося, зрелого поэта. За эти годы Ян Каплинский издал на русском языке несколько книг, в том числе поэтические сборники: «Белые бабочки ночи», «Улыбка Вегенера» и «Наши тени так длинны». Выход каждой из этих книг был событием в русской литературе. Труд Каплинского был отмечен Русской премией и премией Андрея Белого.

Последние годы Ян Каплинский тяжело болел. Он знал о приближающейся смерти, и многие стихи пронизаны этим знанием. Понимание близкого конца прочитывалось и искушенным читателем. Одно из стихотворений, напечатанных в книге «Улыбка Вегенера», будто подводит итог земного существования — в надежде на жизнь после жизни:

Кто вспомнит обо мне там на другой стороне
кто замолвит словечко за меня грешника
может быть шмель я выпустил его с веранды
где он беспомощно бился об оконное стекло
может быть одна из тех крошечных жаб
я их собирал с дороги и бросал в траву
славка я её спас из пасти кота
старые стулья я их не выбросил, а починил
шерстяные носки я их штопал несколько раз
старые книги мне жаль с ними расстаться
достаточно ли этого чтобы искупить меня
искупить глупости и пакости которые я успел совершить

Ян Каплинский был очень светлым и мудрым человеком, поэтому, я надеюсь, на другой стороне за него будет кому замолвить слово. Но и на этой стороне его жизнь вряд ли будет забыта. Может быть, его стихам ещё не наступило время и когда-нибудь, на новом витке, их звучание откроет читателям что-то иное, важное, нужное вступающим в жизнь поколениям.

Наверное, нашим справочникам пора исправить биографические данные Каплинского, назвав его не только эстонским, но и русским поэтом, учитывая его уникальный вклад в русскую литературу.

Лариса Йоонас

Скорбим 

18.08.2021, 1308 просмотров.




Контакты
Поиск
Подписка на новости

Регистрация СМИ Эл № ФC77-75368 от 25 марта 2019
Федеральная служба по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций

© Культурная Инициатива
© оформление — Николай Звягинцев
© логотип — Ирина Максимова

Host CMS | сайт - Jaybe.ru