Дополнительно:

Мероприятия

Новости

Книги

Some memories вдогонку смерти

Я терялся перед ним, как рядовой перед генералом. Одним этим он оказался в моей жизни на особом положении. Я общался с вице-премьерами, с председателем Совета Федерации, лидерами фракций, патриархом, начальником ФСИНа, с живыми классиками от искусства и даже с самым-самым… И ни с одним персонажем я не чувствовал себя в столь зависимом положении.

Причина здесь — в харизме Ерёмы, которая превышала для меня все мыслимые размеры. Она была сильнее даже, чем у Андрея Тарковского. Сущность такого явления являлась скрытой от меня долгое время. Конечно, я мог себе представить, что складывалась эта харизма из всеобщей любви к нему (любовь надувала его, как выпитая кровь надувает вампира), из его таланта, наиболее яркого из поэтов-восьмидесятников, и, как это ни странно, из непроявленного социального статуса. Это был биндюжник или клошар, который вроде бы был готов дать тебе в морду при первом удобном случае. Однако это последнее качество нуждается в уточнении. Ерёме ничего не стоило забросать ночными телеграммами поэта Евтушенко: «Тётя Мотя при смерти, срочно приезжай. Станция Зима». Или разоблачать прилюдно другую звезду — Вознесенского. Он инкриминировал ему грамматическую ошибку в памятнике российско-грузинской речи, что стоит в районе Тишинского рынка. К этому памятнику Церетели Андрей Андреевич приложил тогда руку… Однако, когда доходило дело до физической расправы, Ерёма мог уйти в кусты и  «слиться», что не обличает его трусость, но говорит, скорее, об осмотрительности, которая, временами, не была ему чуждой.

На его разоблачении Вознесенского следует остановиться особо, поскольку оно характеризует бурную стихию, которая пряталась под фамилией Ерёменко. Было это в перестройку, когда Андрей Андреевич решил взять на буксир авангардистов от поэзии и вывести их из тени. В зале на Кузнецком мосту происходил очередной безликий вернисаж больших живописцев. Несколько поэтов, в том числе, меня и Нину Искренко, пригласили там выступить, причем сам босс . В.) скрывался за какой-то картиной и не показывался людям. Кажется, на этой читке были ещё Бунимович и Иртеньев, многие детали стираются в памяти, простите… Вечерок выдался какой-то тухлый. Картины мешали мне читать, а то, что за ними маскировался мэтр, внушало панику: какого чёрта? и что он хочет всем этим сказать? По-моему, и Нина была непривычно скованной. В общем, перекричать немые живописные полотна мы не смогли. Но внезапно всё изменилось, как меняет плохую погоду большая туча, которая делает жизнь вокруг ещё хуже.

На подиум вдруг вышел Ерёма в сопровождение какого-то испуганного рыхлого человека. Как выяснилось позднее, это был И. Антонов, которому поэт посвятил строки, казавшиеся тогда бессмертными:

Игорь Александрович Антонов,
Ваша смерть уже не за горами.
То есть, через тысячу эонов
Ты, как светоч, пролетишь над нами…

Заплетаясь от неловкости и возможности открытой драки, друг Ерёменко прочитал заранее заготовленный текст, сводившийся к сентенции: «Какую лажу вы изобразили!..» После этого слово взял сам Ерёма, находившийся в крайней степени раздражения. Из его гневной речи можно было понять лишь одно — памятник на Тишинке является национальным позором, но почему именно, я так и не понял.

Это было заступом за флажки. Уже тогда Ерёменко написал:

О чем базарите, квасные патриоты?
Езжайте в Грузию, прочистите мозги.
На холмах Грузии, где не видать ни зги,
Вот там бы вы остались без работы….

Он читал это стихотворение публично десятки раз, и оно было политическим в условиях тогдашней литературной борьбы, что в итоге окончилась полным истреблением предмета спора (литературы). Вознесенский был именно тем человеком, кто выступал против казённого патриотизма. Поэтому выпад Ерёменко смотрелся совершенно алогично, как алогичной выглядела бы нарочитая порча воздуха в общественном месте.

Мне показалось, что одна из картин задрожала. И я не ошибся — Вознесенский был сражён до такой степени, что до конца своей жизни не мог слышать фамилию, начинавшуюся на букву «Е». Сам я был в замешательстве: выходило так, что я или Нина нарочно выпустили Ерёму с обличением инициатора вечера, что являлось, конечно же, подлостью.

Вознесенский, насколько я знаю, сразу же после этого покинул вернисаж. Я подошёл к обличителю и тихо спросил: «Саша, ты чего? Я что-то  не догоняю…» На что поэт ответил мне в запале ярости: «А ты видел, чего они слепили?». Я видел, но не находил в памятнике ничего ужасного. Фаллос в состоянии эрекции, украшенный буквами, был похож на пшеничный колос. В нём был здоровый разрешенный экстремизм… Но я, вообще-то, не силен в монументальной пропаганде, так что расписываться за монумент не могу. Но для Ерёменко всё это было личным оскорблением, может быть, оттого, что его официально не пригласили на вернисаж в качестве выступающего (версия).

Надо сказать, что этот скандал окончательно подорвал сердце Нины в том смысле, что она прониклась к обличителю нешуточной симпатией.

Это было совсем уже странно. Искренко стала известна панегирической статьей в  «Юности», посвящённой А. В. Поэт ценил такие вещи, и до конца дней Нина стала для Вознесенского желанным другом. Казалось бы, выпад Ерёменко должен был её насторожить, но случилось обратное: он не насторожил, а расположил. И сейчас я понимаю, что это было явление системное.

Ерёма выглядел народным героем, пусть этот народ и насчитывал лишь сотню голов. Я узнал о его стихах впервые от сокурсника по ВГИКу Миши Коновальчука, писателя и киношника. Он подсунул мне на лекции вирши неизвестного пиита: «Осыпается сложного леса пустая прозрачная схема, шелестит по краям и приходит в негодность листва…». Стихи эти не то что бы понравились, но явно заинтересовали. Фамилию автора Мишаня не сообщил. И это было как раз то, чего требует легенда — анонимности.

Много позднее Парфёнов с НТВ, делая свой исторический сериал допутинских общественных потрясений, зачитал стихотворение Ерёменко о том, как «Ельцина снимали…» без указания имени автора. Позднее он выпустил увесистый печатный том «Намедни» с пересказом собственных передач, где опять же текст «Привет тебе, блистательный Козлов…» играл роль анонимного народного творчества.

Любой фальсификат является ядовитым. Не верю, чтобы дошлый журналист не знал фамилию автора. Скорее всего, этот фальшак вышеназванный гражданин, враг всякой лжи, произвёл на свет, чтобы ничего не платить за использование текста.

В качестве примечания: у меня с этим стихотворением связано небольшое личное фиаско. Нас (клуб «Поэзия») пригласили выступить в одном ДК во второй половине 1980-х. Устроители поставили мой выход сразу же за Ерёмой, предполагая, что я не ударю лицом в грязь. Я насторожился, прекрасно зная, какую истерику закатил Джон Леннон, когда его выход на фестивале в Торонто поставили вслед за Джимом Моррисоном. Джон опасался невыгодного для себя сравнения. Но я утешал себя тем, что, во-первых, я не Леннон. А во-вторых, Ерёма пишет мало, он прочтёт что-то  старое, знакомое, а я выскочу на свежачке, который специально припас к вечеру… Дудки!.. Народный поэт вытащил из штанов мятый черновик с новым стихотворением про снятие Ельцина и уложил зал ироничным пересказом партийного пленума. Зрители стояли на ушах, а мне было после всего этого совершенно нечего делать на сцене…

За всем этим проступает для меня главный феномен Ерёмы, который в ряде случаев мог быть безымянным в качестве личности. Черта, которую я подметил, полностью открывает, на мой взгляд, его удивительную харизму хоть ржавым, но притёртым ключом.

Он вышел из известной тройки многообещающих авторов, которые должны были опрокинуть навзничь рутину советской поэзии 1970-х годов прошлого века. Три харизматика работали в разных регистрах. Жданов был «первым парнем на деревне», который может и в морду дать, и песню спеть. Сам я его называл «Иван-крестьянский сын», и литературная легенда на меня не обижалась, хотя бы потому, что не любить Ваню есть грех, а я в этом смысле был праведник. Парщиков однажды сказал мне, что в Жданове он видит нечто ангельское. Алёша имел в виду его бескорыстное слово, которым не заработаешь ничего, кроме доброй памяти. Сам Алексей был книгочеем-интеллектуалом, наследником Мандельштама, отвоевывавшим Олимп у Бродского. Но Ерёма не был ни рабочим, ни интеллигентом. Крестьянином он тоже не был.

Я внимательно вглядывался в его мутноватый взгляд, в нечёсаные несвежие волосы и ловил себя на чувстве, что смотрю в какой-то природный омут, из которого не выбраться. Это был корневой мир разрушенной природы и недостроенной убогой цивилизации. Сам он был похож на гигантский говорящий корень со всей своей худобой и поджаростью. Вечно расклешённые штаны говорили об устойчивости на палубе во время шторма. Его слова в авторском произношении напоминали пузыри болота. Этот мир философы называют хтоническим, и если согласиться, что в поэте присутствовала хтонь, то роль Ерёменко в литературном процессе становится совершенно очевидной. Как и главный сюжет его харизмы.

Он был трикстером в юнговском значении этого термина, корневым естественным провокатором, цель которого — не зло, а познание посредством испытания объекта на прочность. Неверно думать, что он ненавидел, скажем, Шукшина, которому посвятил один из своих гротесков, или Высоцкого. Он их испытывал, а испытания трикстера могут быть весьма жестокими. Странный божок, не относящийся к лагерю добра или зла, лил едкую кислоту на предметы, которые были в поле его внимания, и они превращались в грязные лужицы. Но кое-что всё-таки от них оставалось: «Я заметил, что нас было двое. Я ещё постою на краю». Ерёменко сравнивал себя позднее с Зейданом от русской поэзии, и сказать про Высоцкого, что «ты похож на меня» — это дорогого стоило.

Он сменил свой язык в 1980-х, сделав его из негодного материала — советской гражданской лирики. Парщиков был от этого в лёгком бешенстве. Он говорил мне: «Ерёма всё потерял, отказавшись от описания природного мира с помощью человеческой прикладной деятельности».

В глухих металлургических лесах,
Где шёл процесс создания хлорофилла,
Сорвался лист…

Я спросил у Алёши: «А зачем он это делает?..» Парщиков ответил с усмешкой: «Он хочет добить и закопать Союз писателей“.

Сильный холод больничной палаты
и удар, неподвластный уму.
— Мы пришиты, как будто заплаты
к временному континиуму».

Так сказал санитарам Островский
и согнул своё тело дугой.
Над ошибкой схалтурил Петровский,
мы пойдём по дороге другой…

Любой непредвзятый человек скажет, что перед ним — галиматья. Однако я возьму на себя смелость напомнить, что любой персональный художественный язык в новом времени создаётся из галиматьи и напрямую соседствует с ней.

Как сказать, что Петровский (хирург?) ошибся и поступил недобросовестно? «Он допустил промах», — это то, чем поэзия не говорит. Но длинный вербальный ряд, похожий на заведенную игрушечную машинку, что тыкается носом в стены… это уже язык. «Над ошибкой схалтурил Петровский…» Начиналось с отрицания (как пародия), а закончилось кривой речью, какой говорят юродивые и поэты.

После Ерёменко многие стали делать то же (центонная поэзия), но хуже — языка не получалось, а пародия начинала быть политическим явлением, за которой угадывалась пустота. Мы и получили её в новую путинскую эпоху, когда в супермаркете развлечений есть всё, кроме «самовитого слова», без которого, как ни крути, поэзия не существует.
В то время, о котором мы говорим, был ещё один шумный трикстер: Дмитрий Александрович Пригов, но между поэтами, тем не менее, не существовало взаимодействия. Пригов был лицом, выдумавшим самого себя. Утончённый интеллигент и интеллектуал играл роль обывателя-совка, провоцируя скандалы, которых не было. Его крик «ночной кикиморы в лесу», как и другие перформансы, сильно отдавали ролевой игрой в хтонику. Сам он называл себя «человеком без лица», что было неправдой. Лицо у Дмитрия Александровича было, и это было лицо цивилизованного немца, занесённого бурей в азиатские степи. Он сильно не любил Ерёменко и несколько раз говорил мне об этом в личных беседах. Бывает, что кристалл Сваровски выглядит натуральней природного камня, и Пригов намного превзошёл всех нас в своей плодовитости и желанием быть во всех местах одновременно и сразу. Термин «кристалл Сваровски» никак не уничтожает его таланта, поскольку искусственный камень востребован и стоит не дёшево. Я просто хочу сказать об игре, в которую играют многие одарённые люди. Он в своей жизни сделал, кажется, всё, за исключением собственного языка. Я всегда считал его человеком выдающимся, но  «не своим».

У Ерёмы не наблюдалось никакой игры, а вот болотные пузыри в мутных глазах бывали довольно часто. Его хтоническое начало требовало постоянного обновления и, думаю, его пьянство с уходами из дома в скитания были вызваны как раз желанием обновить корневой внутренний источник. Как и скандалы.

На одном коллективном обеде (не помню его повода) он вдруг с ненавистью посмотрел на Марка Шатуновского и спросил сквозь зубы: «Скажи, кто ты есть?.. Кто ты есть по жизни?..» «Никто. Жид пархатый», — ответил Марк, демонстрируя незаурядное хладнокровие. И муть вдруг ушла из глаз Ерёмы. Скандал не получился, и народный герой, как говорят сейчас, слился и успокоился.

Он перестал писать довольно давно. Последний его текст я слышал в начале лета 1991 года. Мы тогда вернулись из США, думая, что потрясли эту страну своими литературными выходками. Стихотворение было посвящено Нине Искренко — «самолёт приземляется плиточка к плиточке». Что-то вроде этого. Не знаю, публиковал ли он где-то  этот опус, может быть, и нет…

Его молчание совпало с тем, что чувствовал каждый из нас. Незаметно и в самоослеплении своей мнимой значимостью мы вступили в эпоху, когда слово как общественное явление приказало долго жить. Оно ушло в никуда вместе с советской властью, а те, кто писал, с языком и без, остались сиротами по сей день.

На всех медленно наползала эпоха чекистской демократии, которая была на виду у всех тех, кто немножко знает историю. Пародировать её невозможно, потому что она ничего не скрывает, кроме своих подспудных мотиваций. А писать пародию на пародию… этого не может делать даже многочисленная поросль поэтических остряков, которую породил Ерёма.

…Я был у него в хосписе примерно за год до физической смерти. Передо мной лежала мумия с крупным выдающимся носом поэта Данте. Рядом с умирающим сидела его жена Галя, которая, увидев меня, радостно воскликнула: «Саша, посмотри, кто к нам пришёл! Юра Арабов пришёл!..» Труп открыл глаза и хрипло спросил у меня: «Закурить есть?..» И я понял очевидное: Ерёма и сейчас живее всех живых. Он был передо мной прежним, разве что лицо стало суше и волосы длиннее. Нет, хтонический мир не поддается искоренению, не на того напали. Он сам искоренит любого, кого захочет.

Разговор, тем не менее, не склеился. И это тоже было обычным явлением между нами. Саша спросил: «А как твои сценарии?..» Я пробормотал что-то  невнятное, поскольку сценарий как таковой перестал меня волновать довольно давно. Вскоре я откланялся, уходя из хосписа с чувством, что жизнь, если захочет, прорвётся везде.

…Я довольно часто вспоминаю его строки. Они всплывают без повода и ни о чем не спрашивая: «Выходит осень из загула, и сад встаёт из-за стола…» Или «Подполковник сидит в самолёте. Бьёт в бетон реактивная пыль…» Но чаще всего приходит на ум более актуальное: «Мы ещё поглядим, кто скорее умрёт. — А чего тут глядеть, если ты уже труп?..»

Мы родились с ним в один день 25 октября и как два скорпиона прекрасно уживались в одной банке, никогда не кусая друг друга. Потому что свой свояка видит издалека.

Я счастлив, что знал его на этой земле.

Юрий Арабов

Скорбим 

30.07.2021, 1556 просмотров.




Контакты
Поиск
Подписка на новости

Регистрация СМИ Эл № ФC77-75368 от 25 марта 2019
Федеральная служба по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций

© Культурная Инициатива
© оформление — Николай Звягинцев
© логотип — Ирина Максимова

Host CMS | сайт - Jaybe.ru